Я помню этот день. Он врезался мне в память, со всем его майским благоуханием, с зеленью юной листвы, с томной голубизной зеркального неба.
Каждую минуту помню.
В тот день Страйфи взбрело в голову поработать на плэнере с утра пораньше. Он говорил, что хочет поймать какую-то «лазурь в слиянии с рассветным розовым цветом». Я не вникал.
Само собой разумеется, я отправился с ним. У Страйфи, как у всех художников, ветер в голове. А на траве роса. Простудится еще, возись с ним, легкомысленным... Да и мольберт нести надо, стулья, прочее барахло...
Пока Страйфи с остервенелым выражением лица втирал в холст голубую краску и что-то негромко рычал сквозь зубы, я сидел рядышком и смотрел по сторонам. Нечего сказать, утром рано на природе хорошо. Небо голубое, трава влажная, свежая, пахнет хорошо. Воздух чистый.
Вот только прохладно, как-никак еще не лето, солнце землю не прогрело. И ветерок дует, несильно, но довольно ощутимо.
Я порылся в своем пакете и вытащил свитер — хорошо, что я его прихватил! — и сделал попытку накинуть его на плечи Страйфи. Но тот сделал недовольную мину, повел плечами и встряхнулся:
- Не мешай!
- Послушай, - сказал я, - надень свитер. Сейчас не очень-то тепло, продует тебя.
- Не мешай! Я только подобрался к голубизне, а он уже лиловый!
И такое у него было выражение лица, что я отступился. Не стал спрашивать, кто там у него лиловый, только подобрал свитер и надел сам.
Страйфи спешил, чуть ли не пальцами размазывая краску, и все поглядывал на небо. Он недовольно щурился на солнце и все яростней смешивал цвета в палитре. Кажется, у него происходила с кем-то гонка. С кем-то небесным, уводящим от него картину неба.
Я немного понаблюдал, затем достал книжку и начал читать. Время от времени я бросал взгляд на Страйфи, на него ссутуленную спину, на его беспокойные, ищущие что-то на холсте руки, на напряженно сжатые губы.
Судьба не оделила меня талантами, но подарила счастье быть с художником.
Несколько часов мы просидели там, на вершине холма, откуда открывался чудесный вид на реку и лесок, пока Страйфи не процедил что-то в последний раз и не выпрямился.
- Пойдем. День не удался. - Он стащил с мольберта холст и небрежно свернул его в трубку.
Возвращаясь домой, мы прошли мимо большого куста сирени. Обычно мы не ходили этой дорогой, и в тот день мне бросились в глаза яркие веточки цветов на ветках.
Страйфи угрюмо прошагал мимо: всю дорогу он сожалел о проигранной гонке с солнцем. И вдруг остановился, будто налетел на невидимую стену. Запнулся, замер на полушаге.
- Ромео, он уже лиловый! - Мой художник резко обернулся и бросился назад, взметнув светлые пряди волос.
- Гляди! Как же мы не заметили! - он зарылся лицом прямо в куст, руками обнимая его, дотрагиваясь до цветущих веточек. Я ждал в сторонке, удерживая мольберт.
Куст и в самом деле расцвел на славу. Зеленый с сиреневым, он выделялся на фоне коричневой оградки и скучных серых машин. От него шел сильный, прямо-таки одурманивающий запах, и я немного опасался за Страйфи: нанюхается, чихать будет...
- Пойдем, а?
- Сейчас, - донесся голос от куста. Страйфи легко спрыгнул с бордюра, сжимая в руках охапку веток. - Пойдем, я их рисовать буду!
Я лишь осуждающе покачал головой. Вот дерево оборвал, зачем? Вышел бы на улицу да работал. И запах сейчас пойдет на весь дом...
Дома Страйфи прямиком бросился в свою студию, как он называл небольшую, захламленную комнатку, где рисовал. Выхватил из пакета свои краски и скрылся внутри.
- Меня нет!
Ну нет так нет. Он частенько пропадал в студии по нескольку часов. Главное, нужно было вовремя отнести ему обед и поставить на краешек стола. Он съедал, наверно, так и не отрываясь от своего холста.
Я отправился на кухню и занялся хозяйством.
Забеспокоился я лишь потом. Ни единого скрипа не доносилось изнутри, не было слышно обычных ругательств вполголоса, обычных во время его работы. Ни разу не вышел он из своей комнаты.
Я подкрался к двери и на всякий случай вслушался. Нет, все тихо. Приоткрыл дверь...
- Страйфи... Страйфи?!
Он лежал лицом вниз. Белые пряди разметались вокруг его затылка, как нимб на любимых им фресках Возрождения. Рядом валялся тюбик с краской.
Не помня себя, я подскочил, перевернул его на спину...
Он был уже белый. В лице не осталось ни единой кровинки, темные глаза закатились.
На его светлой рабочей рубахе, покрытой пятнами всех цветов радуги, ярко выделялись два. Крупные, светло-сиреневые. Этот цвет он звал «лиловым».
Врачи сказали, сердце. Мне верилось слабо — молодой же парень! Но ничего иного я предположить не мог.
На похоронах я положил цветы сирени на гроб. Наверно, Страйфи был бы рад.
С тех пор прошло немало лет. И немало воды утекло. У меня сохранился его автопортрет.
Он улыбается мне навстречу, сквозь тюрьму холста, сквозь года. Темные глаза смеются. Слава богу, я не запомнил их мертвыми.
Этим портретом я очень дорожу. Он уже лиловый, от времени, от постигших его невзгод: мне частенько приходилось переезжать, и бывало, что со своего прежнего места обитания я успевал захватить лишь этот старый холст в потемневшей раме.
А ту, недописанную картину с цветами сирени, я выбросил. Пусть ее.
Мне она ни к чему: плохая память.
А у него, там, есть те цветы, которые я сжигаю каждый год в день его рождения.
Вы никогда не видели, как горят цветы сирени?